Я встал, раздосадованный и смущенный тем, что он перехватил у меня инициативу. Я открыл дверь, собираясь уйти, так и не получив ответа на вопрос, но не решаясь задать его вновь.
— Существуют два вида надругательства над детьми, сеньор доктор, — сказал я. — Вы сейчас говорили о сексуальном надругательстве. Вид наиболее шокирующий. Но другой вид тоже может отличаться чрезвычайной жестокостью.
— Что вы имеете в виду?
— Лишить человека любви.
Я вышел в коридор, закрыв за собой дверь, но тут же вновь приоткрыл ее.
— Забыл спросить вас, сеньор доктор. У вас есть другая машина, помимо «моргана»? Наверное, «моргай» вам скорее для забавы, а для деловых поездок должно быть что-то другое.
— «Мерседес».
— Это и была та машина, за рулем которой находилась ваша жена в воскресенье вечером?
— Да.
Я сидел в парке рядом с домом адвоката и ждал, когда выйдет служанка Мариана. В обед она вышла. Я последовал за ней. Это была низенькая плотная женщина, ростом метра полтора, не больше. Волосы у нее были густые, черные, вьющиеся. Внешность ее внушала мне доверие. На круто уходившей в гору мощенной булыжником улочке я нагнал ее.
— Не могли бы мы с вами поговорить несколько минут?
Желания говорить она не выразила.
— Давайте пройдемся, — сказал я, забегая вперед и оттесняя ее на узкий тенистый тротуар. — Вы, кажется, расстроены.
Она кивнула.
— Хорошим человеком была дона Оливейра?
— Да, несчастная женщина, но человек хороший.
— А Катарина?
— Я у доктора Оливейры девять лет проработала. И все это время была рядом с Катариной — каждое лето, каждый выходной, и так все девять лет, инспектор… и знаете, хорошим человеком она не была, но не по своей вине.
— И даже в шестилетнем возрасте не была?
— Я чувствую, когда люди страдают, инспектор. И даже богатые. Они ведь не очень-то отличаются от бедных. У меня вот муж пьет. Как напьется, его словно подменяют, и дети страдают. Но он-то, по крайней мере когда трезвый, детей своих любит.
— А доктор Оливейра не любит?
Она не ответила. Выговорить не могла.
— Дона Оливейра пыталась отдать этому ребенку всю себя, всю любовь, которая в ней была, но Катарине это было ни к чему — она ненавидела мать, а, знаете, странно… ради отца готова была в лепешку расшибиться.
— Вечером накануне гибели дона Оливейра пришла повидаться со мной.
Мариана быстро перекрестилась.
— Она сказала мне, что доктор Оливейра развратил дочь в сексуальном смысле.
Мариана поскользнулась. Я подхватил ее. Она отшатнулась к стене дома и стояла там, вжавшись в стенку, потрясенная.
— Дона Оливейра сказала, что вы можете это обвинение подтвердить, — продолжал я. — Это правда?
Проглотив комок в горле, она мотнула головой. На улице было солнечно, жарко и пусто. Стены домов сияли белизной. Небо было густо-синее. Морской ветерок доносил вкусные обеденные запахи. Мариана глядела на меня так, будто в руке у меня был нож. Она стерла с рукава след от штукатурки.
— Я не осталась бы тогда в этом доме, — сказала она.
На этом можно было бы прекратить беседу, но я не удержался и задал вопрос, который не посмел бы задать никому из членов семьи Оливейра.
— Чья она дочь, Мариана?
— Кто? — спросила она, на этот раз с недоумением.
— Катарина.
— Не понимаю.
Больше я не допытывался. По улице, громыхая на камнях, мчалась машина. Я посторонился и, держась за спиной Марианы, прошел так с ней до главной улицы. У дверей супермаркета распрощался с ней, задав напоследок легкий вопрос. Мариана с явным облегчением и готовностью сообщила мне, что подругой Терезы Оливейры была некая Люси Маркеш, англичанка, и дала мне адрес этой Маркеш в эшторильском Сан-Жоане.
Я сел в поезд и поехал в Сан-Жоан. Там, пройдя пешком примерно с километр от вокзала, очутился перед домом, выстроенным недавно, но в традиционном стиле — с воротами, круглой подъездной аллеей и широкой лестницей, поднимающейся к портику главного входа. Дом говорил о достатке, но на настоящую старинную усадьбу не тянул. Я назвал себя в переговорное устройство и встал перед видеокамерой, установленной в воротах. Ворота открылись.
Плотная чернокожая горничная, видимо из Кабо-Верде, повела меня через мраморный вестибюль в гостиную, откуда доносился звук работающего телевизора. Люси Маркеш сидела на диване, поджав под себя ноги, с пультом дистанционного управления в одной руке и со стаканом в другой и смотрела английскую мыльную оперу. На полу лежала стопка журналов Hello!. Увидев меня, она выключила телевизор.
— Больше никаких разговоров на проклятом португальском! С меня хватит! — заявила она и замахала руками. — Не владеете языком джина и тоника — от ворот поворот!
— Я очень неплохо владею языком джина и тоника, — сказал я.
— Серьезно? Тогда дайте-ка мне гвоздик!
— Что-что?
— Ну вот, сразу и сели в лужу, инспектор. Гвоздик в крышку гроба! Ну чинарик, соску, сигарету, черт возьми! Там на столике пачка!
Она взяла из пачки две сигареты, одну из которых сунула за ухо. Я дал ей прикурить.
— Милости просим, — сказала она. — Хлопните стаканчик. И спросите, что надо. Вы не такой болван, как этот Гомеш. Вспомнишь — тоска берет.
— Абилиу…
— Абилиу лишил меня мобилиу, — сказала она, хохотнув над собственной идиотской шуткой.
Судя по рукам, Люси Маркеш было сильно за пятьдесят, но ее лицо и фигура словно законсервировались где-то около тридцати восьми. На ней были белые джинсы и майка с каким-то морским рисунком.